Я уже не боюсь - Страница 37


К оглавлению

37

Или смерть.

Но главное — не сами песни, нет. Мне кажется, что, слушая эти пластинки, я будто говорю с отцом. Общаюсь с ним, понимаю его, впитываю часть его сути, которую мне так и не довелось узнать…

Я слушаю пластинки, одну за другой, пока не щелкает тонарм и не приходится поменять сторону или сменить диск. Наконец выключаю проигрыватель: пластинок еще множество, но сейчас я чувствую себя насквозь промокшей губкой, не способной больше впитать ни капли. Я иду к себе в комнату и беру в руки гитару. Огни в домах за окном гаснут один за другим. Перебираю струны. Играю песни, которые любила Юля. Пытаюсь подобрать «Sweet Dreams». Кажется, и с ней меня может связать это невероятное, невозможное чудо.

Музыка.


По пути к гаражу я пару раз проверяю, не забыл ли бросить в чехол вырванные из тетради по геометрии листы, на которых коряво набросаны буквы — Am, D, Н7… Аккорды. Ночью я пытался что-то подобрать.

Никита и Царьков приходят вместе. Китаец опаздывает, но вчера он дал ключ Никите, так что мы попадаем внутрь. Берем инструменты, Никита начинает наигрывать соло из «Come as You Are», но я машу ему рукой и достаю свои каракули.

Никита хмурится, но просматривает.

— Такие типа приблюзованные… — неуверенно говорю я, и он кивает; волосы закрывают лицо, и я не вижу, серьезен он или на грани хохота от моих убогих сочинений.

— Ну давай вот эту попробуем, — наконец щелкает пальцем по листку Никита. — Сыграй, чтоб я ритм понял.

Я играю отрывистую блюз-роковую тему, навеянную ночным прослушиванием «ZZ Тор». На миг мой неуклюжий бой заглушается ревом двигателя проехавшей за воротами машины. Я смотрю на Никиту, пытаясь уловить что-нибудь в его глазах, но он только покачивает головой в такт, а пальцы бесшумно бегают по струнам.

Вдруг добавляется бас. Начинает пульсировать, толкая мелодию вперед, насыщая ее, превращая в разгоняющийся, ритмичный поезд. А потом включается Никита со своей солягой.

Я осознаю, что мы играем — играем то, что придумал я, и это очень похоже на настоящую музыку. И в ту же секунду сбиваюсь. Все замолкают, но в глазах пацанов улыбки.

— А что, очень даже некисло, — закусив нижнюю губу, кивает Никита. — Такой типа гаражный панк-блюз. Надо бы текст…

— Ага, круто! — говорит Царьков. А потом тихо добавляет: — Особенно без Лешиного стука.

Мы с Никитой секунду молчим, а потом смеемся. Не успевает стихнуть эхо, как дверь с грохотом открывается и заходит Китаец.

— Чего ржете? — говорит он.

Мы перестаем смеяться, и Никита отвечает:

— Да так, фигня. Давай играть.

Мы снова играем то, что написал я, но Китаец, как обычно, стучит ужасно.

Наконец выходим на перекур.

— Мне один тип из академии недавно интересную тему задвинул, — говорит Никита, прислонившись к стене гаража под бетонным козырьком. — Мой сокурсник. У него, короче, батя на заводе работает, и там у них какая-то конура есть, где инструменты заводского ансамбля хранят. Ансамбль давно сдох, лет двадцать как, но барахло вроде никто с тех пор не трогал. Короче, есть такая маза это все оттуда извлечь. У нас в универе подвальчик один есть, там можно репетировать, я с кафедрой добазарюсь.

— А тут чем плохо? — спрашивает Китаец.

— Да всем, — пожимает плечами Никита. — Тесно, душно, херней всякой завалено все. Там у нас попросторнее. Короче, завтра надо сходить туда, повытаскивать из той комнатки всякое добро.

— А если там одни балалайки и баяны? — спрашивает Царьков.

— Ну тогда впарим их и купим то, что нужно, — ухмыляется Никита.

— Что за академия? — говорит Китаец. — Сельхозка?

Никита смеется:

— Не. Художественная. Бывший худинститут.


— Кучма.

— Кузнецов.

— Павличенко.

— Царьков.

— Карасин.

Мы по очереди называем фамилии напоминающей мумию старухе с пепельным, изрезанным глубокими морщинами лицом. Она дрожащим пальцем водит по желтоватым страницам журнала, сверяясь со списком, в который нас внес приятель Никиты. Он с нами — такой же патлач, как и Никита, и тоже с пятнами красной краски на джинсах и в черной футболке с надписью «Motorhead» и горящим рогатым черепом. Красная россыпь напоминает кровавые брызги. Оказывается, он старший брат Мити Кучмы с нашей параллели.

Бабка за пыльным стеклом проходной что-то бормочет и нажимает на педаль, пропуская нас через скрипучий турникет. Таких турникетов здесь с дюжину, но работает только этот — времена, когда на завод по утрам потоком шли рабочие, давно миновали.

Снова оказавшись под солнцем — сегодня оно особенно разбушевалось и, кажется, решило выжечь все живое дотла, — мы идем через внутренний двор, мимо заброшенных цехов, ржавеющих остовов техники в буйно разросшихся зарослях кустарника и гор мусора в высокой траве на когда-то ухоженных клумбах. Завод напоминает мертвые города в джунглях Южной Америки. Сложно представить себе, что за этими грязными стеклами, за которыми виден проникающий сквозь дырявую крышу свет, и на этом потрескавшемся асфальте когда-то кипела жизнь. Теперь здесь остались лишь кучки арендаторов, ютящихся в полуразрушенных цехах. Батя Кучмы, например, трудится в крошечной мебельной фирме. Кстати, здесь когда-то работал и мой отец. Мысль об этом как-то сплетается с окружающим запустением и упадком, накатывает уже знакомая волна грусти.

— Здесь, — указывает Кучма на дверь, когда мы поднимаемся по ступенькам на второй этаж цеха с поблекшими цифрами «14» над ржавыми воротами. Мы в длинном коридоре с кучей дверей. Вокруг ни души.

37