Никита достает из рюкзака монтировку, просовывает заточенный конец под дверь и приподнимает ее. Мы с Китайцем подхватываем хрустнувшую створку и снимаем с петель. Внутри темно, пахнет пылью и старьем, как и на всем заводе. Никита входит внутрь, клацает выключателем, но свет не загорается.
Мы с Китайцем заходим следом за Никитой и щелкаем зажигалками.
— Ох, ни хера ж себе… — выдыхает Никита.
— Я же тебе говорил, — ухмыляется Кучма. — В этом склепе всяких ништяков, как в Доме музыки…
Действительно, я будто попал в магазин музыкальных инструментов, вроде тех, в центре, где в витринах стоят гитары ценой с автомобиль. Все покрыто пылью, но даже в тусклом дрожащем свете зажигалок видно, как блестят деки электрогитар, сверкают тумблеры громоздких ламповых усилителей с надписями «МАРИЯ» и в самой глубине, будто алтарь в церкви, сияют тарелки и стальные ободки барабанов.
Настоящая ударная установка!
— Ешкин кот! — кричит Китаец, бросаясь к нагромождению барабанов. Ругается, когда раскалившееся колесико зажигалки обжигает палец; пламя гаснет, и Китаец ощупывает вожделенную установку в темноте.
— Ладно, потом налюбуемся, — говорит Никита. — Давайте делом займемся, пока нас не спалили.
Внизу ждет «Газель» папаши Кучмы, в которую мы переносим добычу. Проклятые усилки весят как египетские саркофаги, и, чтобы спустить их вниз, приходится попыхтеть. Тем более что от любого удара они могут перестать работать.
Если, конечно, они вообще работают.
Батя Кучмы сидит за рулем в серой кепке, напоминая шофера из старых фильмов. Сходство усиливает дымящаяся в зубах беломорина. Он смотрит на гитары, барабаны и прочие музыкальные реликвии, потихоньку заполняющие кузов, взглядом человека, который абсолютно не понимает, зачем все это кому-то могло понадобиться. Мы договорились скинуть ему денег за помощь. А чтобы отбить их — да и наварить немного — прихватываем из музыкальной подсобки пару баянов и балалаек, которых там действительно в изобилии.
Лязгает дверь. Машина трогается. Никто нас так и не заметил. Честно говоря, я вообще не видел вокруг людей, кроме живой мумии на проходной. Чувство такое, будто мы разграбили древнее захоронение, как Индиана Джонс или Лара Крофт.
Я разглядываю свой трофей — электрогитару без одной струны, с блестящей янтарной декой, усеянной какими-то рычажками и крутилками, и надписью «MUSIMA» ближе к звукоснимателям. Сзади на грифе наклейка — «Made in GDR». Сделано там же, где стенка в квартире Жмена.
Кажется, я не видел его целую вечность. Впрочем, я не удивляюсь. Этим летом уже успели превратиться в прах целые эпохи. Мысли о Жмене ведут дальше, в опасные темные дебри, к отцу, к Юле, и я силой гоню их прочь, пытаясь сосредоточиться на гитаре.
Почти получается.
Мы подъезжаем к воротам служебного въезда. Створки открыты, вместо них натянута веревка. Сторож опускает преграду и машет рукой бате Кучмы. Тот кивает в ответ.
Все. Миссия выполнена.
— Ты как-то оживился немного… — говорит мама за обедом.
Мы говорим настолько редко, что слова звучат почти кощунственно, будто наша кухня — это часовня, где нужно говорить шепотом, а лучше вообще молчать. Я проливаю суп из ложки и удивленно смотрю на мать. Она улыбается. Это едва заметная тень прежней улыбки, но все же ее лицо — уже не обычная восковая маска, отрешенная и безразличная.
— Это из-за музыки, да? Гриша говорил, у вас что-то вроде группы, — говорит мама.
Я не удивляюсь: Колос похож на деревню, где все рано или поздно узнают обо всем. Особенно пронырливые чекисты типа Грегори Пека, умеющие слушать.
— Да. Что-то вроде. Бренчим с ребятами на гитарах… — отвечаю я, глядя на колонны тополей за окном, режущие небо на три равных части. Жду обычных нравоучений, типа «лучше б учился» или чего-то в этом роде, но мгновением позже получаю очередное напоминание о том, что все изменилось.
— Не бросай это. Раз оно… помогает тебе, не бросай, — говорит мама.
Я киваю и доедаю суп. Несу тарелку к раковине.
— Мне… мне жаль твою девушку, — говорит мама.
Тарелка выскальзывает из моих рук и звонко падает на другую, лежащую в раковине. Руки дрожат. Я еле заставляю себя повернуться и выдавить что-то вроде благодарной улыбки, а потом торопливо иду к себе в комнату, чувствуя, как мутнеет в глазах.
На мгновение кажется, что я не имею на это права. Не заслуживаю даже призрачного шанса. Все эти пластинки, вся эта музыка… Этого не должно быть — ведь ее нет, а значит, не должно быть ничего. И я не должен быть. Нужно было быть смелее там, на Крышах… А я… Я трусливый беглец… дезертир…
Потом захлестнувший меня черный поток откатывается, позволяя вдохнуть полной грудью, и становится чуть легче. Я хватаю гитару, прислоняюсь к стене и наигрываю «Sweet Dreams», пока боль в пальцах не начинает казаться невыносимой. А потом все равно продолжаю — не замечаю боли. Не вижу ничего, кроме Юлиного лица и ее губ, шепчущих песню.
Когда Никита говорил о подвале, я представлял себе что-то вроде затянутых паутиной и ржавыми трубами подземелий нашего дома, где у всех жильцов есть кладовки и обитают полчища крыс. Но это место другое. Академия, в которой учатся Никита и Кучма, оказалась старинным особняком неподалеку от все тех же Золотых ворот, укрытым среди деревьев, — по ним скачут белки, прям как у нас в лесу. Кучма сказал, что до революции тут была семинария, а потом поселили художников. Здесь длинные, запутанные и мрачные коридоры с тусклым светом, по которым гулко разносится смех студентов. Они шныряют туда-сюда с деревянными ящиками на плечах, которые Никита называет этюдниками. Много длинноволосых чуваков, сумасшедшие прически любой длины, формы и цвета, все в странной и безумной одежде.