Но дело было даже не в том, что говорила Сумасшедшая, а в том как. Это был не монолог — она действительно с кем-то общалась. Слышала ответы, спорила, смеялась и раздражалась. Помню, как в первый раз услышал эту ее «беседу». Мы тогда играли дома у Долгопрудного, он жил этажом выше Сумасшедшей. Я как раз едва не отдавил ему палец гусеницей стального игрушечного Т-34, который, кажется, весил как настоящий. Долгопрудный из последних сил сдерживался, чтобы не зарыдать. И тут в форточку донесся голос Сумасшедшей. Я даже выглядывать не стал, настолько был уверен, что под окном просто остановились поговорить два человека, и у одного из них очень тихий голос…
Позже я всегда думал — как же ей, должно быть, было одиноко. Но теперь знаю, что дело не только в этом.
Все это вспоминается мне, когда я вижу лица пассажиров, стоящих рядом со мной в троллейбусе. Они смотрят на меня также, как мы всегда смотрели на Сумасшедшую. Как на психа. А все из-за того, что я незаметно для себя начал говорить сам с собой. Ну, вернее, им, пассажирам, так показалось, что сам с собой. На самом-то деле я говорю с Юлей. И дело не в одиночестве, вернее, не только в нем. И не в боли, не в тоске, не во всем этом, нет. Мне просто хочется поговорить о том, о чем мы так и не успели, не договорили, оставили на потом. О том, как поедем летом в Крым или кататься на роликах по Крещатику. Какой у Вали Тарановой из десятого «Б» страшный крючковатый нос. Как снова зальем бабе Майе шприцом яйцо в замочную скважину, где оно протухнет и будет страшно вонять, а старая карга так и не узнает, в чем дело. О том, как Китаец может ходить в берцах летом и не падать в обморок, и что его домочадцы наверняка надевают противогазы, когда он приходит домой и разувается.
О ее любимом цвете — я так и не узнал, какой он. О том, почему у нее фамилия Дебрецени, и связано ли это с городом, который я нашел на карте Венгрии. О том, кто чем займется после школы. О будущем, которое у нас было. Которое вообще тогда еще существовало.
В общем, мне просто захотелось с ней поговорить. А эти мудаки в троллейбусе ничего не поняли.
Полночи меня мучают «вертолеты» — стоит закрыть глаза, и будто попадаешь в центрифугу. Ставлю ногу на пол — «заземляюсь». Становится чуть легче.
Утро для меня начинается ближе к обеду. В голове глухой звон, будто вчерашний гитарный рев проник в череп и рикошетит там, бьется о стенки, силясь вырваться наружу, как залетевшая в маршрутку муха. Мама уже ушла на дежурство. Я пью воду из крана — кажется, я смогу это делать бесконечно — когда в комнате пищит телефон. Чищу зубы и иду читать СМС.
«Хай. Как здоровье? Едва живой небось?»
Ну что тут ответить?
Пишу: «Е-два, е-четыре:-)»
«))аналогично)) Узнал?»
Догадываюсь, но сомнения есть.
«Не уверен».
«Угадай».
«Подскажи».
«Первая буква Р».
«Рита? Радислава? Родион? Рододендрон?»
«))Мимо))»
«Рося?»
«Точно) Но вообще-то Оля. Идешь сегодня на Ксюхин ДР?»
Ксюха — это вроде как толстая девочка. Помню, Никита говорил, что ей скоро двадцать.
«Иду».
«Супер. Давай в 19.00 на Золотых. У Никиты дома висяч».
Интересненько.
«Ок. Только сразу скажу — мне не 23».
«Ну а мне не 32))»
Странно писать все это. Странно и легко. Чувствую, как искорки флирта бегают через эти сообщения, почти слышу их электрическое потрескивание. Пытаюсь толком вспомнить эту Олю, которая Рося и которой тридцать два, но не тридцать два…
Но вместо нее вижу Юлю. И Юля недовольна. Юля качает головой, как будто я натворил что-то не то. Я вижу ее черные цыганские глаза, и в них немой укор. Словно я предал ее. Словно изменил. Просто потому, что вообще обменялся с кем-то какими-то словами…
Иду к себе в комнату, играю на гитаре, как делаю всякий раз, когда накатывает. Но не помогает. На этот раз не помогает…
Я вдруг вспоминаю о книге, которую вчера дала мне Рося, и достаю ее из чехла. Обтрепанная, с загнутыми уголками. Шарль Бодлер, «Цветы зла». Что-то такое Алла Георгиевна на зарубежке рассказывала. По-моему, он пил абсент.
Читаю стихи. Они мрачные. Сочатся чернотой. Смертью.
Уголки загнуты на самых темных.
К обеду снова раскаляется тяжелая духота, как перед дождем. Остаток дня ползет, как оглушенная змея, размякшие от зноя минуты тянутся кадрами в замедленной съемке. Включаю телик, клацаю каналы. Голову наполняет безумный фильм-калейдоскоп: реконструкция Майдана, Стивен Сигал мочит террористов на линкоре, полуголые солистки «ВИАГры» пляшут на фоне мерцающих звезд…
Выключаю телик и смотрю на черный экран. Как отец. Мысли о нем и Юле тут же вновь наводняют голову, вторгаясь, как варвары в Римскую империю. Я не знаю, о ком думать больше. Не знаю, по кому сильнее скучать. Я будто разрываюсь между двумя призраками.
Интересно, могут ли мертвые ревновать?
Я поначалу чувствую себя немного не в своей тарелке, но быстро привыкаю. Все как обычно: грохот какой-то дискотечной попсы девяностых в колонках, закуренная кухня, звяканье бутылок, многоголосье и смех… В однокомнатную хрущевку набилось человек пятнадцать, и все они, кажется, говорят одновременно.
Здоровенный и уже нехило заряженный чувак, на котором, кажется, готова лопнуть такая же красная, как его лицо, майка, разливает коньяк по старым хрустальным рюмкам-сапожкам — таким же, как у Жмена дома, — и громогласно предлагает снова выпить за именинницу. Никита и две девушки в цветастых платьях что-то бормочут и продолжают обсуждать наш вчерашний концерт.