Теперь Жмен и улыбаться перестает, и Долгопрудный продолжает:
— Сан Саныч делал, но все без толку было. Ну мы его забросили в тачку и погнали в Марянку. Сан Саныч, короче, втопил, насколько на его «копейке» можно было. За старой водокачкой решили срезать через лес, по грунтовке. Мимо пионерлагеря заброшенного. Чуть тачку не разбили.
Рискованно. Там такие колдобины, что танк увязнет. Но Сан Саныч полжизни проработал шофером, так что мог и прорваться.
— Короче, прорвались.
Из дома выходят Шкварка и Синеволосая. Растрепанные, ошалелые. Держатся за руки. На девчонке Шкварки его футболка. Грудь просвечивает через ткань.
— И че дальше было? — подает голос Китаец, возясь с магнитофоном.
Юля за ним присматривает, чтоб поставил что-то нормальное, а не одну из своих кассет с ревом и грохотом, которые, кроме него, никто слушать не может.
— Та он сам уже дышать начал, когда в будку эту медицинскую его занесли… — качает головой Долгопрудный, берет со стола пивную пробку и начинает вертеть ее в пальцах.
Вдруг раздается громкий хлопок. Алла вскрикивает, Шкварка едва не давится пивом, проливая пену на старую советскую олимпийку с проеденным молью рукавом. Китаец гогочет.
— Гном ты мудацкий! — орет Долгопрудный, но тоже ухмыляется; Китаец — знатный пироман, везде таскает с собой всякие петарды, ракеты и прочую хрень. Вот и сейчас швырнул какую-то хлопалку в траву.
Повозившись еще с магнитофоном, он наконец врубает «Offspring», но делает тихо, чтоб дальше слушать рассказ Долгопрудного.
— Так что там с Филином дальше было? — спрашивает Юля, садясь рядом со мной. Ее босая стопа, мокрая от росы, касается моей ноги.
— Мы его назад привезли, на дачу. Его сушило жестко. Ничего не говорил, только воду пил. Двухлитрушку всосал, пока доехали, а потом к колонке губами прилип. Никогда не видел, чтоб человек столько пил.
Потом, кажись, раздуплился чуток. Мы его давай спрашивать, что там было — ну в смысле там, — а он говорит, мол, не помню ни хера. Вот чуваку пофартило, конечно. Считай, на тот свет сгонял и вернулся…
— Я сейчас… — бормочу я, встаю и иду за дом, к калитке, а оттуда — на берег. Сажусь на песок, закуриваю, смотрю на растворенный в черной воде холодный, дрожащий звездный свет.
Меня вдруг захлестнула холодная и темная волна страха. Я думаю об отце. О Филине. О том, что там.
Юлины руки касаются моих плеч, и я закрываю глаза.
— Все хорошо? — спрашивает она. Я чувствую ее дыхание на своей коже. — Ты так…
Юля обходит меня, садится на песок напротив, берет мои ладони в свои и смотрит в глаза.
На участке кто-то крутит ручку громкости магнитофона, и рев гитар «Offspring» глушит звон цикад.
Юля целует меня и проталкивает языком косточку черешни мне в рот. По черному телу реки ползут мерцающие огоньки огромной баржи. По Юлиному лицу в который уже раз на моей памяти пробегает боль, как рябь от порыва ветра на речной глади. Я молчу. Я уже просил ее сходить к врачам и все такое, а она только улыбается сквозь слезы и говорит, что все хорошо.
Все хорошо.
— Пойдем, — говорит Юля, встает, отряхнув песок, и тянет меня за руку. Я иду за ней.
Мы возвращаемся за стол, и я чувствую, как страх отступает.
С Юлей мне ничего не страшно.
Я просыпаюсь от солнца. Лучи проникают сквозь веки, растапливая холодные осколки тревожных снов. Отбрасываю простыню, под которой мы с Юлей спим. Солнце только встало, но мансарда быстро прогрелась, и воздух здесь уже пропитан густым ароматом смолы от сосновой обшивки.
Юля спит на боку, волосы рассыпались по старой, посеревшей дачной наволочке. С улицы доносится звон бидонов на багажнике у Сан Саныча, который каждое утро ездит на велике за водой к какому-то особому, якобы целебному роднику.
Потянувшись, я прижимаюсь к Юле всем телом, целую ее в шею; кожа горячая после сна. Юля что-то сонно бормочет, потом поворачивается ко мне, целует в губы. Я смотрю в окно. В уголке рамы блестит паутина. Рассудок освобождается от обрывков сновидений, но еще не занят мыслями и заботами дня, так что я просто лежу и смотрю в безоблачное небо за стеклом, чувствуя приятную бездонную опустошенность.
Мы одеваемся и спускаемся по крутой лестнице, которую когда-то сколотил Юлин отчим. Внизу на старом, подпертом стопкой книг раскладном диване храпят Жмен с Китайцем. Придурки додумались закрыть на ночь форточку и всю ночь спали в своем же спиртовом выхлопе. Мы тихо смеемся: у Жмена так опухла рожа, что он похож на Ельцина. Прошмыгнув мимо, выходим на веранду, оставив дверь открытой: пусть хоть с утра глотнут свежего воздуха.
На ступеньках в надбитом стакане с водой плавают разбухшие окурки: мы вчетвером курили здесь ночью, перед тем как пойти спать. В траве видны другие, похожие на жирных червяков, — опять Китаец не понял, что значит «бычки в пепельницу». Я собираю их и выбрасываю.
В голове немного шумит от выпитого пива. Я думаю, что это похмелье, хотя много лет спустя пойму, как наивно заблуждался. А еще есть какое-то чувство, очень похожее на стыд, из-за того, что вчера сбежал на берег после рассказа о Филине.
Сдрейфил. Струсил.
Юля, впрочем, ни слова об этом не говорит. Мы чистим зубы пальцами у рукомойника, висящего на вишне у калитки. Потом Юля открывает дверь сарая и вытаскивает два велика — маленькую синюю «Десну» и «Украину», ободранно-зеленую, с наклейками от жвачек на раме и спицами в разноцветной проволочной обмотке.
— Как насчет к церкви прокатиться? — улыбается Юля, доставая из заваленного досками и ржавыми инструментами сарая блестящий велосипедный насос.