К вечеру подтягивается Китаец и немедленно начинает клянчить деньги на пиво, хотя сам уже пару месяцев как работает в «Караване» упаковщиком. Мы со Жменом вяло посылаем его куда подальше, и вскоре он возвращается, звеня бутылками. Я радуюсь, насколько это вообще возможно. Китаец хоть и не шибко приятный собеседник, но всяко лучше Жмена, который с самого утра «заливает горе» и от того уже будь здоров поплыл. Бормочет только всякие «шлюха» и «сука» да зыркает осоловевшими глазенками.
В кармане звонит телефон. Я прикрываю рукой надтреснутый экран потертой «Нокии» (вчера взял в ломбарде на Ломоносова) от солнца и округляю глаза: Маша.
— Да?
— Карась, ты?
— Ну а кто еще? Это ж мобилка.
— Да, извини…. Не хочешь ко мне вечером заскочить? Повисеть, коньячку попить…
— А родичи?
— В Фастов погнали, деда проведать.
— Не вопрос. Тока в восемь и с Китайцем.
— Ладно, давай в восемь с Китайцем… Зацепите в прокате фильмец какой-нибудь.
— Окей.
Я вдруг осознаю, что рядом валяется Жмен, и ему — с его-то паранойей и ревностью — вряд ли понравится, что мы с Китайцем зарулим вечером «на коньячок» к его вечно то-ли-бывшей-то-ли-нынешней девушке. Но беспокоиться уже не о чем: Жмен совсем скис и спит, уткнувшись лицом в траву.
— Какого хрена вы меня Китайцем прозвали? Я что, на китайца похож? — спрашивает Китаец, который никак не может смириться с новым прозвищем.
Это правда: бородатый, кряжистый и низкорослый, на китайца он совершенно не похож. Все объясняется просто — однажды, где-то с год назад, мы все тусовались у Сони Столярчук. Вова Шмат с хозяйкой закрылись в спальне, а мы со Жменом, Машей и Лехой Кузнецовым — пока еще по кличке Кузя — смотрели телик. Там по «М1» как раз шел мультяшный клип «Gorrilaz», «Clint Eastwood», и, заметив на экране маленькое существо с гитарой — по легенде группы, японскую девочку Нудл, — Маша рассмеялась:
— Смотрите, китаец — это ж Кузя!
Кузя тогда совершил страшную ошибку: обиделся и попытался сопротивляться. В результате прозвище, которое в противном случае умерло бы, едва родившись, срослось с ним намертво.
— Не знаю, Китаец, мне по херу. Идем, — говорю я, поднимаясь и чувствуя ту противную пародию на сытость, что бывает только от чипсов и пива натощак.
Выбравшись из парка к проспекту, мы заскакиваем в гастроном, где рядом с хлебным отделом прилепился ларек видеопроката. Пухловатая девица, которая там работает — то ли одноклассница, то ли с параллели Вовы Шмата, — курит у входа в магазин. Дожидаясь ее, мы берем пару пакетов вишневого сока и сигареты. Когда девчонка возвращается за прилавок, я беру «Васаби» — небритая харя Жана Рено на потертой коробке оставляет надежду на приличное кино. Хочется, честно говоря, взять «Джиперса Криперса», но Маша вроде ужастики не любит.
Когда мы поднимаемся к Маше на четырнадцатый — у нее в парадном такой стремный древний лифт, где нужно вручную закрывать двери, — я слушаю скрипы и скрежеты старого механизма, чем-то напоминающие вечно гремящую у Жмена дома музыку. Как бы старая хрень не застряла…
Не застревает. Выходим, прорываемся через завал какой-то древней рухляди, которую Машина соседка хранит в коридоре, звоним в дверь.
Маша похожа на пугало после урагана. Всклокоченные волосы, косметические кляксы на блестящей от слез коже, покрасневшие шальные глаза…
Да уж, сходила со Жменом в кино.
— Проходите… Извините, что…
Она указывает на себя рукой. Жест получается какой-то дерганый и нервный. Разуваясь, думаю, до чего же Жмен ее довел. С его слов, во всей их ругани всегда виновата Маша, но на самом деле все, скорее, наоборот. Просто она терпелива. Выносит все его выходки. И все время думает о нем. И говорит. И молчит тоже о нем.
Странно вдруг понять, что у кого-то жизнь тоже дерьмо.
Из-под стойки для обуви шипит Маркиз — полосатый котяра той особенно злобной разновидности, у которой серая шерсть отдает зловещей зеленью. С кухни гремит Мэрилин Мэнсон — «рок из дэд» и все такое… На экране телика расцветают ярко-оранжевые взрывы в горах Чечни.
Схватив пульт, Маша врубает «М1» — там «Блестящие» пляшут точно в такт реву Мэрилина из старого приемника.
— Извините, у меня тут мало чего есть поесть… — бормочет Маша, ковыряясь в холодильнике.
С грязно-серой двери падает магнит с якорем и надписью «Севастополь» — память об их со Жменом совместной поездке в лагерь, в которой они вроде как только и делали что ругались и спали, но теперь вспоминают этот вояж с неизменной ностальгией.
Маша нагибается, чтобы подобрать магнит, и обрушивает с полки кастрюлю с фасолью. Та шрапнелью разлетается по кухне, рикошетя от кафеля и плюхаясь в кошачью поилку. Сидя на корточках, Маша вся сжимается, прячется в свою черную футболку и становится похожа на скомканный бумажный лист.
Я понимаю, что она сейчас начнет рыдать, и принимаюсь собирать фасолины, похожие на каких-то насекомых, приговаривая:
— Ничего… Ничего… Хрен с ней, с фасолью…
Маша встает и смотрит на меня: глаза блестят, но слез нет. «Должно быть, в теле уже влаги не осталось», — думаю я, вытаскивая фасоль из-под стола. Девушка странно смотрит на меня, и когда я наконец читаю этот взгляд, то думаю: «Только этого мне и не хватало…»
Маша достает из серванта бутылку коньяка «Ной», который вечно дарят ее отцу-доценту в КПИ и который мы отчего-то прозвали «Цой».
— Жмена видели? — спрашивает она, разливая по старым хрустальным бокалам янтарный напиток и совершенно не пытаясь скрыть дрожь в голосе.