Я уже не боюсь - Страница 27


К оглавлению

27

Тарас бросает взгляд на Таню, улыбается и говорит:

— Ну, наверное, Таня навернула, чтоб ребенок в животе не брыкался, да?

Я пожимаю плечами и иду к двери. Тарас не отходит.

— Я с тобой разговариваю, — говорит он.

Я обдаю его густым перегаром — сам не чувствую, но вижу по его перекошенной роже. Потом толкаю его и выхожу. Он едва не падает на спину. Уставился на белые цементные следы моих рук, отпечатанные на пиджаке. Взгляд полон ужаса.

— Ты вообще охренел?! — визжит Тарас.

— Да иди на хер, — бросаю я через плечо и добавляю: — Я увольняюсь.


До Выдубичей я тащусь пешком, пока меня не подвозит бетономешалка с завода ЖБК, соседнего с моей теперь уже бывшей работой. В кармане тугая пачка купюр — большая часть зарплаты за недоработанный месяц, которую мне выдала Таня. Возле метро подхожу к бочке с квасом, покупаю стакан, проливаю немного на футболку. Квас холодный, щиплет нёбо. В голове чуть-чуть проясняется.

Выскочив из троллейбуса, сразу вижу наших. Долгопрудный, Шкварка, Синеволосая и еще какие-то девчонки. Катаются на скейтах по длинному спиральному пандусу возле «Загреба». По нему когда-то к кинотеатру заезжали машины. Сейчас через старый асфальт пробиваются пучки бурой жухлой травы.

Я здороваюсь с пацанами, целую в щеку Синеволосую и Аллу. Они чувствуют, как от меня штыняет, гладят меня по волосам и ржут. Я тоже смеюсь.

— Карась, где ты так нализался?

— Чем это ты? Антифризом? — подхватывает Долгопрудный.

Я хватаю его скейт. Шкварка пытается отнять, кричит, что я убьюсь. Я отмахиваюсь и качусь вниз. Колесики гремят по асфальту. Доска выскакивает из-под ног, и я падаю. Боли не чувствую. Смешно. Вижу свое ободранное колено. Кровит, но не болит.

Потом вижу на тротуаре Царькова. Это главный лузер у нас в классе и вообще «король» параллели. Он не из тех, что слабые, но умные, типа ботанов — нет, он слабый и тупой. Затурканный, в растянутой застиранной футболке, с дебильной бейсболкой на дебильной башке. Его все шпыняют и чмырят. И я тоже. Сейчас особенно хочется. Смотрю на него, он замечает мой взгляд и ускоряет шаг.

Топот ног. Меня накрывает тень.

Шкварка.

— Чувак, ты как? — говорит он, наклонившись ко мне.

Я смотрю на него, пока его бородатое лицо не перестает расплываться.

— Пойдем по стеклам постреляем, — говорю я.

Шкварка пожимает плечами:

— Не вопрос, чувак. Не вопрос. Ща, только Марьяне скажу.

В голосе слышно то же, что и в куче других голосов, — сочувствие.

Тьфу.

В памяти слайдом мелькают Юлины похороны. Я их почти не помню. А сейчас вот вспомнил, как кто-то из тех, кто там был, — может, Алла, а может, кто-то еще, — сказал мне: «Соболезную».

Вот прямо так и сказал. «Соболезную», мать твою. Как в кино.

Это вот сочувствие хочется засунуть всем сочувствующим туда же, куда соболезнования всем соболезнующим. Но у меня на это уже не осталось сил. Позже, когда рассудок вернется ко мне, я пойму, что они тоже страдали — она ведь была их подружкой. Особенно девочки. Не так, как я, но все же… Но не сейчас, нет. Сейчас только я. Только то, что режет меня изнутри мириадами крошечных лезвий.

Я поднимаюсь, и мы идем к Шкварке домой за воздушкой. Я пытаюсь запомнить, что девушку Шкварки, Синеволосую, зовут Марьяна, но не уверен, что получится. Да и по фигу, если честно.

Шкварка выносит воздушку и собирается идти на Выставку, но я двигаю в сторону парка:

— Идем. Есть идея получше.

Возле мусорников бабушка Вовы Шмата вечно высыпает куски засохшего хлеба — для птиц. Я поднимаю несколько и кладу в карман. Шкварка с недоумением наблюдает за этим, но молчит. Пытается сообразить. Тут любой догадался бы, у кого есть мозги, но Шкварка к таковым не относится.

Мы спускаемся к озерам по короткой крутой тропинке, которая зимой раскатывается множеством санок в чистый лед. В детстве мы называли ее Кумпол.

Первое озеро. По аллеям вокруг бродят мамаши с детьми, скрипят колеса колясок. Лавочки засижены старушками, кое-где в камышах стоят рыбаки.

Я иду к деревянной площадке, настеленной над бетонным колодцем, через который вода попадает в следующее озеро. Оттуда высматриваю уток. Их бурые тельца бороздят блестящее зеркало пруда, как радиоуправляемые модели.

Я швыряю в воду хлеб, и утки направляются ко мне, оставляя за собой следы дрожащей воды, как крохотные суденышки.

— Чувак… — говорит Шкварка, начиная понимать, что я задумал.

Утки уже совсем рядом. Клюют хлеб, крякают.

Я поднимаю ствол, прицеливаюсь и стреляю. Первая пуля уходит в воду, вторая прошибает утку. Та громко крякает, бьет по воде крылом, кружится, оставляя за собой маслянистый кровавый след. Вода подо мной падает в черноту с монотонным гулом.

На берегу кричит девочка. Ее хватает за плечи мама и заставляет отвернуться. Смотрит на меня так, будто надеется, что гнилые доски подо мной сейчас проломятся и меня вместе с потоком воды унесет в темноту.

Я и сам не против.

Снова поднимаю ствол, но Шкварка хватает меня за руку:

— Перестань, чувак! Чего ты херню творишь!

Я оборачиваюсь и бью его в нос. Потом хватаю за плечи, подсекаю, швыряю на доски. Представляю, что я на татами.

Шкварка орет, схватившись за сломанный нос.

— Не говори мне, чтоб я перестал! — ору я ему и швыряю в воду пистолет. Переступаю через Шкварку, иду в лес, обхватываю голову руками и бормочу: — Не говори… Не говори мне, чтоб я перестал…


Мама в последнее время немного пришла в себя. Ест, спит, смотрит телевизор. Хотя насчет телевизора не уверен — судя по взгляду, она, скорее, смотрит сквозь него. Куда-то еще.

27